Прапорщик Бочкарева

Громадные буквы на афишах били в глаза: «Товарищи Женщины! "Женский союз победы" приглашает вас в воскресенье 21 мая в 11 часов в цирк Чинизелли на большой митинг, посвященный активному участию женщин в войне. Выступают — министр президент А. Ф. Керенский, военный министр ген. Верховский, прапорщик М. X Бочкарева и др. Долг каждой русской женщины включиться в общие усилия для победы над врагом». Внизу афиши, довольно крупными буквами было добавлено пикантное: «Мужчины допускаются только при наличиисвободных мест.». Ну, как не пойти на такой митинг?
Конечно, я пошла. Не потому только, что и мне тоже страстно хотелось сделать что-либо активное для Родины, но еще и потому, что я вспомнила неуклюжую фигуру унтер-офицера женщины, с которой я познакомилась у Финского вокзала в начале апреля. Теперь она уже офицер!.. Признаться, какое-то чувство зависти укусило меня за сердце. Офицер Бочкарева — это хорошо звучало, гордо и в то же время просто. Вот время войн с Наполеоном. Император Александр 1-ый произвел в офицеры Надю Дурову, знаменитого кавалериста, отличившегося во многих боях.
Но с тех пор ни одного офицера женщины не было в рядах Русской Армии… Вот она какая, Марья Бочкарева, неунывающая россиянка! Женщина напора, внергии и смелости! ЧТО скажет она другим женщинам?… Лида была в вто время на фронте, и я уговорилась со своей подругой по гимназии! Лелей Колесовой, вместе на школьной скамье сидели вместе по шпаргалкам списывали, пойти на митинг вдвоем. Я уж не знаю почему взрослая дама еще как-то может действовать в одиночку, но девушки всегда норовят быть вдвоем. Играет ли здесь чувство большей безопасности от мужских атак? Или молодая неуверенность? Или просто желание иметь возможность всегда с кем-то поделиться своими переживаниями и впечатлениями, такими острыми в юности? Не знаю. В общем, мы пошли с Лелей вместе.
Цирк, как и следовало ожидать, был набит до отказа. «Народу больше чем людей», как смеялась Леля. Мужчин было очень мало — их, бедняг, действительно пускали туго. Я думаю, было тысяч до 5 женщин — гимназистки, курсистки, сестры милосердия, работницы. Настроение было явно повышенное, «именинное». Правда, нужно сказать, что ТО время было вообще примечательно истерическим интересом к «Политике», в которой мало кто понимал, но о которой каждому можно было «свободно» говорить. В те времена все почему-то считали, что «проклятый царизм» лежал атакой плитой на всех проявлениях народной свободы и вот теперь, наконец-то, всем позволено свободно дышать. Тогда я сама втому верила, так сильно было вто всеобщее сумасшествие. Но, конечно, до какой-то степени этот «медовый месяц» митингов можно было понять: об Императоре или его правительстве плохо можно было говорить только «под сурдинку». А теперь — ругай все и вся, сколько угодно — «свобода». Для критики не было рамок: бей по ком-то и по оглоблям, что и делал Ленин, вел свою разрушительную пропаганду.
Безнаказанно ои «крыл» всех —и временное правительство, и министров, и нх мероприятия, и церковь, и генералов, и офицеров, и армию. И это заражало. Пожалуй, эта «зараза свободы» самое опасное для Человека и для общества — особенно в дни молодости того и другого. Но, простите, опять я ушла в сторону.
В цирке было все по праздничному. Знамена, лозунги, оркестры. Один военный марш сменялся другим. Ждали Керенского, который всегда «изволил прибывать» с опозданием. Но он был «душкой», героем революции, и поэтому на него никто не сердился. Папа объяснял мне как-то, почему Керенский выдвинулся. В тот период, когда в России было собственно ДВА правительства — одно Временное и другое — Совет Рабочих и Солдатских Депутатов — Керенский сыграл роль втакого промежуточного звена между ними. Мне казалось, что он лично был человеком искренним и энергичным я обладал зажигательным даром речи. Чем он, собственно, виноват, что не оказался но своим качествам НА ВЫСОТЕ ТОГО времени? А кто ТОГДА таким оказался? Разве что Ленин, да Троцкий; о Сталине тогда никто не слыхивал: его «революционную роль» создали услужливые историки уже потом. Тогда он был известен только в узких революционных кругах, как бомбист и экспроприатор — ограбил Тифлисский банк в 1905 году.
Он устроил засаду на одной из площадей города и когда карета, окруженная экскортом казаков, поравнялась с небольшой гостинницей, где террористы устроили «боевой пункт», с крыши была брошена бомба, и «сам» Сталин стал стрелять по казакам и толпе из окна гостиницы. Потом одни из террористов, переодетый офицером, подлетел к карете с деньгами, вытащил оттуда что-то больше 200.000 рублей и умчался в коляске.
В несколько минут были убиты казаки и до 28 жешцин и детей. Деньги были переправлены во Францию, но на несчастье революционеров они состояли из кредитных билетов в 500 рублей. Номера их были тотчас же сообщены по всему миру, и Литвинов (позже народный комиссар финансов) был арестован в Париже при сбыте денег.
Так большевики и не смогли использовать награбленное богатство, окропленное кровью невинных людей. Речь Керенского была блестящей. Он ярко рисовал «завоевания революции» и призывал защищать эти завоевания грудью. (Какие они, эти завоевания — он ясно не говорил). Он не стеснялся отметить трудности построения «Новой России», указывая, как неустойчиво положе»ие внутри страны и на фронте, как растет хаос везде и как заражает он фронт.
По его словам, в армии уже появились опасные признаки внутренней болезни — неповиновение офицерам, нежелание воевать, дезертирство… Нужно тут сказать, что еще до Керенского, в самом начале революции, Петроградский Совет выпустил свой знаменитый, роковой в истории России «приказ № 1» — «о правах солдата — гражданина». Этим приказом отменялись отдание чести вне строя, титулование, обращение на «ты», все ограничения для нижних чинов и даже… «восьми часовой рабочий день». Это в военное время и для солдата!.. В общем, в приказе умышленно и демонстративно были подчеркнуты солдатские «права», а об обязанностях не было сказано ни слова. Но самое ужасное в приказе было — создание в каждой части выборного комитета из Солдат, без санкции которого приказы командиров были не действительны.
В более важных случаях, например, отправление Петроградских воинских частей на фронт — нужно было согласив Совета Депутатов города. Этот приказ в начале предназначался только для Петроградского гарнизона, но вихрем пронесся по всему фронту, нанеся смертельный удар воинской дисциплине. Керенский говорил и об этом приказе. Его голос все больше и больше стал взвинчиваться и переходить на истерические ноты. — Товарищи, кричал он с трибуны, лихорадочно жестикулируя. Его выразительное усталое, с мешками под глазами, лицо, бледнело все больше. Товарищи! Мы должны быть, мы обязаны быть достойными завоеванной свободы. Порой, когда я гляжу на начинающийся развал дисциплины, на беспорядок, на грабежи, на растущее в армии и в стране дезертирство, уклонение от выполнения своего гражданского долга, мне начинает казаться, что мы — не свободные граждане, а просто Толпа взбунтовавшихся рабов… Помню, весь цирк затих при этих страшных словах. Десять тысяч пар глаз были неподвижно уставлены на министра президента. А он стоял, сам взволнованый, на обтянутой красным сукном трибуне и было похоже, что эти страстные слова, впоследствии сделавшиеся знаменитыми, вырвались у него невольно, из глубины искреннего переполненного болью сердца.
Тем более они были потрясающими. Они прозвучали, словно первый отдаленный звук грома от приближающейся грозы. Небо еще ясно, еще тепло и радостно вокруг, но уже далекий горизонт занят длинной страшной темной тучей, и низкий, рокочущий угрожающий звук глухо доносится издалека. Радость солнечного дня скоро будет закрыта ревущей бурей… Так чувствовала, вероятно, не только я, но и все собравшиеся в цирке. Керенский и сам почувствовал напряжение и резко переменил тему: заговорил о том, что нас всех интересовало — об участии женщин в обороне страны. Он похвалил деятельность фронтовых сестер, тысяч женщин, занятых в тылу, и вдруг, картинно повернувшись к столу президиума, где виднелась коренастая фигура Бочкаревой, добавил:
— А теперь вот прапорщик, товарищ Бочкарева, героиня не одного сражения с немцами, расскажет вам о своем новом грандиозном проекте. Поднялась овация. Растерявшаяся и очень смущенная Бочкарева стояла на трибуне в положении «смирно», а весь цирк дрожал от рукоплесканий и криков. Единственная в России женщина-офицер несколько раз пыталась начать говорить, но напрасно. Вид ее двух георгиевских медалей и двух георгиевских крестов (видимо, она таки добилась своего, отвоевала «право бабы» на равные награды за равные подвиги!), ее фронтовые защитного цвета погоны и, наконец, слова, которыми Керенский представил ее — наэлектризовали всех. Несколько минут, не переставая, гремели крики. Потом, когда все стихло, Бочкарева; пройдя к краю стола, откуда говорили ораторы, нереренно и спотыкаясь начала -
— Товарищи… Вы уж меня простите! я никакой не оратель (оратор, поспешно поправилась она, но никто не засмеялся). Я — простой фронтовой солдат, который честно исполнял свой долг — дрался с врагами нашей любимой Родины… И вовсе никакой я нетерой, как вот только что сказал наш дорогой Александр Федорович, министр-президент. Так что, право слово, я ничем не заслужила. И пущай это будет приветствие и слава не мне, а нашему русскому солдату…
Опять разразилась овация. Цирк загремел еще более бурно. Слова женщины-офицера были так просты, так непосредственны, что даже скептические усмешки некоторых (особенно у просочившихся в цирк мужчин) смягчились. Личность Бочкаревой завоевала симпатии толпы и своей простотой и своей мужественностью и своей внутренней силой. Конечно, повлияло на толпу и сверкание боевых отличий. У нас в России все знали, что Георгий не дается по пустякам, что это подлинно боевой знак отличия и что, очевидно, действительно эта коренастая, неуклюжая 30-тилетняя женщина была героем не одного сражения. Уже это одно давало ей право на уважение и на то, чтобы ее слушали с вниманием…
— То, что говорил нам наш любимый Александр Федорович, — продолжала Бочкарева, — все это, товарищи, верно. Есть многие несознательные элементы, которые понимают свободу, как ничего не делать, отказываются повиноваться и крепко держать винотовку перед лицом злого врага. При общем напряженном молчании Бочкарева рассказала несколько фактов из жизни ее полка: о нарушении дисдиплины, об отказе идти на боевой пост, неуважении к офицерам, дезертирстве, попытках к братанью. Случаи были малозначительны, но очень характерны. Когда о таких фактах говорил Керенский, получалось что-то — «в общем я целом», что-то не очень достоверное, хотя и грозное. Но мелкие факты, рассказанные просто и ясно, фронтовым солдатом произвели гораздо большее впечатление словно это были симптомы какой-то опасной заразной болезни, угрожавшей стране.
А что, мелькнулау всех вдоль, если такое настроение разольется по ВСЕМУ ФРОНТУ, зальет и всю страну и будет усиливаться?.. И было забыто восторженное обожание этой женщины-офицера. По спинам прошел какой-то холодок, в душу вступил еще мало осознанный ужас. И именно в эту минуту при подавленном молчании слушателей Бочкарева произнесла свои спокойные исторические слова:
— И вот, товарищи-женщины… Потому я теперь и обращаюсь ко всем русским женщинам, в которых есть еще русская совесть, честь и храбрая кровь. Решила я сформировать, женский боевой батальон смерти, сделать настоящих солдат-женщин и выступить с ними на фронт… Я — не вовсе дура и понимаю хорошо, что такой батальон не может почитаться настоящей боевой единицей на фронте. Но он… но он должон пристыдить тех мужчинов-дезертиров, которые накануне окончательной победы над врагом, уклоняются от исполнения своего гражданского долга… Так вот, товарищи-женщины, я приказываю вам вступить в мой батальон. На его формирование я имею уже согласие .товарища Керенского и товарища Верховекого. Мы с месяц проучимся и пойдем покажем и Рассее и Германии, что у нас есть женщины с сердцами орлов.. Как ни странно — после заключительных слов Бочкаревой, сказанных спокойно и даже как-то буднично, не раздалось ни одного хлопка.
Все сидели, как завороженные, не сводя глаз с Бочкаревой, которая сама видимо не понимала, какую революцию она. подняла в душе кажкой своей слушательницы. А сердце у всех женщин билось лихорадочно и страстно. Женский Батальон? Ведь этот призыв относится не только ко всем женщинам, он относится также и ко МНЕ ЛИЧНО… Не пойти ли МНЕ?.. Такая же мысль молнией обожгла и меня. Мне показалось, что Бочкарева высказала именно, то, что смутно росло где-то там в глубине души, но не могло оформиться во что-то ясное и определенное. Женский Боевой Батальон… Помню, в груди у меня снова что-то остановилось. Дыхание замерло, какой-то холодок восторга и решительности прошел по всему телу и замер мурашками в пальцах ног. Вероятно, мои глаза сияли от возбуждения, когда я поглядела на Лелю. В ее серых выпуклых наивных глазах, как в зеркале отразилось мое возбуждение.
Мы без слов поняли друг друга и молча протянули друг другу холодные дрожащие руки. Теперь, взрослой женщиной, с волосами убеленными пылью жизненной дороги, я улыбаюсь, вспоминая свое волнение тогда, в мае 1917 года, когда во мне созрело решение - пойти в Женский батальон.
В 18 лет человек, особенна женщина, имеет совершенно иные реакции, — словно особо чувствительная антенна, которая звучит от самого нежного прикосновения. У нее, так сказать, душа без жизненных мозолей! тормозящих реакции в более взрослом возрасте… Но… Ах как хорошо иметь, впечатлительную душу, бурно вспыхивающую от благородных побуждений!..
При общем каком-то торжественном, даже придавленном молчании взял слово генерал Верховский, военный министр, сухой подтянутый суровый: человек, • Я едва слушала и теперь плохо вспоминаю его спокойные размеренные слова — слишком яркие чувства бушевали у меня на душе. Помню только, как в конце своей короткой речи он заявил, что для обучения женщин добровольцев будет выделено все необходимое, что военное министерство с большой серьезностью и заботой отнесется ко всем нуждам батальона, и он надеется, что этот батальон оправдает свое назначение — поднимет дух уставших русских войск на фронте. В заключение он добавил, что запись в батальон будет производиться после митинга в фойе цирка…
Керенский несколькими теплыми словами закрыл собрание. Грянула Марсельеза (тогдашний русский гимн), и вот тогда все словно опять ожило после сна. Я много восторговслыхала на своем веку, но такого урагана от рева пятитысячной толпы мне не довелось никогда больше встречать… Ошалелые — именно ошалелые — от восторга и возбуждения, спустились мы с Лелей с галерки цирка в фойе, чтооы там записаться в батальон и там сразу же получили холодный душ. Строгий подтянутый офицер военного министерства испытующе посмотрел на нас, взволнованных и раскрасневшихся, и чуть улыбнулся заметив, что мы инстинктивно, как маленькие девочки, держим друг друга на руки. — Вам сколько лет? Я почувствовала словно укол в самое сердце. — Во-восемнадцать. Вероятно, мой голос звучал не только испуганно, с Отчаянием, потому что строгое лицо смягчилось.
— Было или будет? — Бы… Было. У меня даже вот тут свидетельство об окончании гимнавии есть… Я стала торопливо рыться в своей сумочке — я всегда таскала мой атестат с собой, взглядывая на него по нескольку раз в день, но офицер остановил меня движением руки. — Не нужно… До 18 лет приема в батальон нет. В возрасте от 18 до 21 года требуется предоставление разрешения родителей. Мысли опять сумасшедшим волчком закружились в моей голове. Разрешение родителей?.. — А я сирота, с испугом сказала в свою очередь Леля. Ее круглое, курносое, румяное веснущатое лицо было напряжено. Губы вытянуты вперед, как будто она списывала какую-то трудную задачу. Помню, у нее всегда было такое лицо во время трудных школьных экзаменов.
— Сирота? — офицер на секунду задумался. — Ну, тогда разрешение ваших опекунов. — У меня нет опекунов. Я живу у своей тети. — Тогда принесите письменное разрешение тети. — Хорошо… Сюда? — Нет. Прямо в казарму батальона. Торговая 14, Петроградская сторона. «Казарма батальона»— ах, как это хорошо и сочно прозвучало!… Мы с Лелей вышли из цирка, как во сне, не обратив даже внимания на возбужденную толпу женщин, теснившихся в фойе. Лелино лицо опять стало беззаботным — она знала, что тетя не будет противиться ее желаниям. Молодой женский напор, конечно, сломает сопротивление старушки. Да и потом Леля может и приврать малость — долго ли умеючи? Но вот относительно самое себя — я была в большом сомнении. Моя мама понимала, что такое казарма и что такое батальон. Ее не проведешь легкомысленными объяснениями. Она знала, что такое военное дело и что значит фронт.
Папа был на фронте, а он скорее повял бы меня и дал бы разрешение. И Лиды не было дома — она тоже помогла бы мне уломать мамочку. Она ведь давно звала меня на фронт, правда, как сестру милосердия, но ведь в конце концов положение настоящей фронтовой сестры мало чем безопаснее солдатского, конечно, если она не прячется в тылу…
А мамочка у нас была серьезная и строгая, и мы никогда не могли ее до конца понять. Как отнесется она к моей просьбе?.. Словом, во мне не было уверенности в успехе… Не без сердечного трепета пришла я домой. С восторгом рассказала маме о своих впечатлениях — без всякого намека на свое решение. Но мамочка ораву же почувствовала, чем это пахнет. Вероятно, мои щеки горели ярче обычного и было что-то в голосе— какие-то срывы, какая-то интонация. И во время какого-то маленького перерыва в моем рассказе, строгие серьезные глаза мамы пристально поглядели в мои. — И тебя тоже захватила эта мысль? — тихо уронила она. „ Мое сердце забилось еще сильнее. Было что-то в голосе мамы бесконечно жалкое, какое-то страдание, какая-то покорность судьбе, словно вот она и хотела бы удержать свою младшую дочь от смертельного риска, но ЧТО-ТО ей мешает.
И я ясно почувствовала эту боль. Сорвавшись со стула, я бросилась на колени перед мамой, уткнулась головой в ее руки и заплакала. Мы обе были в этот момент искренно несчастными, беспомощными перед силой какого-то РОКА. Она ЗНАЛА, что ей не удержать дочери, я ЗНАЛА, что мне не удержаться от рокового решения. И эта вот беспомощность перед судьбой было самое тяжелое в наших чувствах. Мамочка молча гладила меня по голове и никогда я не чувствовала себя так близко к ее сердцу, так тесно «вместе».. Так шли минуты. И потом ЧТО-ТО обожгло мою руку. Мама плачет? Мы с Лидой никогда не видели ее плачущей, и я была потрясена этим. Но когда я подняла голову, на глазах у мамы уже не было слез, так что я могла бы подумать, что ошиблась, если бы не ощущение, скользнувшее по руке. Ведь самая раскаленная, самая прожигающая влага в мире вто человеческие слезы… И до сих пор я не могу забыть страшного впечатления от маминой слезы, которую я не видела, но которая БЫЛА… Больше между вами не было сказано ничего. К вечеру мама заперлась в своей комнате и утром без слов передала мне листок бумаги:
— «Настоящим я разрешаю своей дочери Нине Крыловой поступление в Женский батальон прапорщика Бочкаревой с уверенностью, что она выполнит свой долг перед Родиной. Петроград 21 мая 1917 г. Зинаида Крылова». Когда через месяц, с фронта в Питер приехал папа, он сейчас же зашел в казарму батальона повидать меня.
Он не выразил ни порицания, ни одобрения — словно, все шло совершенно обычным порядком. Мы с ним много говорили на «взрослые» фронтовые темы, избегая интимных ноток в разговоре и только, прощаясь, он благословил меня и передал мне маленькую иконку от мамы. Это был предпоследний раз когда я видела его в жизни. Но его крепко выправленная солдатская фигура, гордо поставленная седеющая голова, твердое умное лицо с неожиданно добрыми детскими серыми глазами — до сих пор, как живые, стоят в моей памяти. И если Бог провел меня невредимой через сотни опасностей — я верю, что именно его благословение и мамочкяна иконка (которая и сейчас у меня на груди) спасли меня в буре жизни.
Из воспоминаний Нины Крыловой, поручика Российской Армии, Кавалера Ордена св. Великомученика Георгия Победоносца.
Б. Солоневич. Женщина с винтовкой. Буэнос-Айрес, 1955 г., 151 с.