Революция и социальный прогресс

Несколько лет назад, работая над английской прессой XVIII века, я натолкнулся на сообщение о захвате власти в Петербурге царицей Екатериной, как известно, сбросившей с престола своего неудачливого мужа Петра III. Эта статья говорила об «очередной революции» в России. Иными словами, по мнению британского автора, в Российской империи не только произошла революция, но они случались там довольно часто. Как мы видим, вплоть до времен Великой французской революции значение термина было несколько иным, чем в политической теории XIX и первой половины ХХ века.
По сути, революцией обозначался любой переворот, насильственный или, по крайней мере, совершаемый с нарушением сложившихся в государстве институциональных норм. Именно опыт революционной Франции, радикально изменив привычные представления о политических процессах, сформировал основные концепции, которыми теоретики оперировали вплоть до недавнего времени. Однако в течение последних 30 лет термин «революция» вновь начал употребляться в понимании, близком к тому, который мы находим в текстах середины XVIII столетия.
Единственное отличие состоит в том, что на данный момент слово нагружено еще и целой вереницей образов, накопленных со времен Дантона и Робеспьера. Для того, чтобы то или иное событие было признано «революцией», необходимо непременно обеспечить соответствующую картинку, вписывающуюся в этот образный ряд. Желательнее всего, чтобы перед нами предстала шумящая толпа на площади, а еще лучше, если будут столкновения с полицией, но по возможности без кровопролития, поскольку надо уважать нормативный гуманизм современного общественного мнения.
При этом, однако, полностью оказываются за пределами дискуссии содержательные вопросы о направленности, масштабе и характере перемен. Разумеется, со времени штурма Бастилии в 1789 году одной из характеристик революции является массовость. Но является ли всякая уличная толпа – массой? С чего начинается массовое движение – с пяти тысяч участников, десяти тысяч или пятидесяти? Новое-старое представление о революции трактует ее как одномоментный акт, единичное, пусть и масштабное событие, за которым следует мгновенный переход в новое состояние. Эта трактовка, заметим, во многом порождена официальным советским марксизмом, именно так трактовавшим революцию 1917 года. Фактически Октябрьская революция сводилась к большевистскому перевороту 7 ноября, после которого начиналась уже история «советского социализма».
Парадоксальным образом, аналогично – на основе этого же подхода – стали интерпретироваться и антикоммунистические перевороты 1989-91 годов, а потом и совсем уже поверхностные перемены в посткоммунистических странах, получившие название «цветных революций». Их массовость подтверждалась зафиксированным прессой присутствием толпы на площадях, при том, что не ставился даже вопрос о том, какова роль масс в этом процессе, являются они участниками, движущей силой событий или статистами? Что касается значительно больших масс людей, которые на площади в нужный момент не присутствовали или впоследствии выступали с прямо противоположных позиций, то само их существование просто игнорировалось.
Опять же, парадоксальным образом, это представление, свойственное для либеральных масс-медиа, в действительности восходит к советскому официозному «авангардизму», к сталинистским интерпретациям истории 1917 года. У такой революции, в строгом смысле, нет истории. Поскольку она не является процессом, в ней не предполагается ни развитие, ни противоречия, ни внутренняя динамика, ни последовательность этапов и фаз. Не может быть истории, но непременно должна быть story, журналистский сюжет, проиллюстрированный некоторым количеством картинок. Проблема в том, что реальный исторический процесс идет по совершенно иной логике, и эта логика то и дело приводит к краху различных верхушечных переворотов, как бы ни пытались они представить себя в виде масштабных революционных преобразований. На самом деле отличительной чертой «цветных революций» был именно их элитарно-консервативный характер, действительно ставящий их в один ряд с дворцово-гвардейскими переворотами в Петербурге XVIII века.
Массы никоим образом не выступали движущей силой политического процесса, тем более в долгосрочной перспективе, их стихийная самоорганизация и их требования никоим образом не определяли характер происходящего, а свезенная с разных сторон толпа на центральной площади столицы не имела ничего общего с коммунами и Советами французской или русской революции, которые действительно творились массами – в каждом провинциальном городе и в каждой деревне. Однако самым существенным отличием классических концепций революции от нынешних медийных представлений является то, что для авторов XIX и первой половины ХХ века была принципиально важна направленность происходящего. И Маркс и де Токвилль, несмотря на все различия между ними, совершенно едины в том, что связывают понятие революции с понятием прогресса, в том числе и в первую очередь – социального. Несложно догадаться, что представления Маркса о прогрессе гораздо масштабнее, чем у де Токвилля, но достаточно прочитать предисловие последнего к «Демократии в Америке», чтобы заметить, что существует некий общий комплекс понятий, объединяющих даже столь разных авторов – речь идет об установлении равенства, преодолении классовых различий и т.д.
В постмодернистскую эпоху, когда понятие прогресса фактически вышло из употребления, появляется возможность, убрав из дискуссии привычные ориентиры, обозначенные европейским Просвещением, свести все дело в лучшем случае к некому набору совершенно статичных «ценностей», не требующих для своего осуществления общественных трансформаций. Ценности нужно просто соблюдать, уважать, а иногда достаточно просто провозглашать. Разумеется, бессодержательность и пошлость нынешних медийных представлений о революции отнюдь не значит, будто нам нужно вернуться к представлениям, характерным для марксизма ХХ века, тем паче, что многие из этих представлений не только часто находятся в явном противоречии со взглядами «самого» Маркса, но и являются, как мы говорили ранее, источником многих современных иллюзий. Догматические марксисты обожают классифицировать революции, заранее высчитывая, будет ли предстоящий переворот буржуазно-демократическим, социалистическим или каким-то еще.
В зависимости от итогов подобных вычислений заранее определяется и отношение к еще не произошедшим событиям и предлагается выстраивать стратегию политических действий в соответствии с этой априорной оценкой. На самом деле сущность революции определяется только ее итогом. Великая французская революция, например, оказалась буржуазной не потому, что ее делала буржуазия, но потому, что именно этот класс, в ходе острой борьбы с другими общественными силами, смог в наибольшей степени извлечь выгоды из произошедшего переворота. Подобный исход борьбы был, разумеется, в значительной мере определен уровнем развития производительных сил, исходными экономическими и культурными условиями, но отсюда вовсе не следует, что все было предрешено.
И конкретный политический «вклад» каждой общественной или политической силы в процесс общественного переустройства сказался на его историческом итоге. Каждая эпоха порождает собственную «модель» революционных преобразований, которые отличаются друг от друга так же, как и сами эпохи. В зависимости от социальной структуры общества, его экономической жизни и политических институтов меняются и средства борьбы, лозунги, формы организации. Но неизменным остается одно – выход многомиллионных масс «простых» людей на авансцену истории, превращение их из зрителей или жертв происходящих событий в полноценных действующих лиц. Именно поэтому в ходе революции мы наблюдаем неминуемые «эксцессы», многочисленные глупости и нелепости – Ленин не случайно подчеркивал, что в революционную эпоху глупостей делают не меньше, а больше, чем в «обычное» время. Задним числом идеологи победившей партии неминуемо стремятся очистить образ революционного процесса от подобных компрометирующих черт, тогда как поборники консервативных ценностей именно в них видят единственный смысл происходящего. Ни те, ни другие не готовы иметь дело с реальной исторической диалектикой, с коллективным опытом масс, которые зачастую именно через ошибки, а порой и преступления пробиваются к самоуважению и свободе.
В глазах консервативного гения Федора Достоевского студент с топором Родион Раскольников, доказывающий самому себе, что он «право имеет», оказался глубинной метафорой революционера. Однако гениальность романиста проявилось в том, что, возможно, вопреки его собственным намерениям именно этот герой стал одним самым запоминающимся и вызывающим симпатию персонажем русской литературы. После крушения коммунистических режимов в Восточной Европе в 1989 году Френсис Фукуяма написал свое знаменитое эссе о конце истории. Сначала его текстом восхищались, затем над ним посмеивались, потом более или менее забыли. А между тем исторический процесс и вправду забуксовал. Эпохи реакции и реставрации, торжество консервативной стабильности и господство пошлой, ретроградной, бескрылой (или утратившей крылья) идеологии задним числом воспринимаются как некий хронологический провал, «тире между двумя датами», как говорил по несколько иному поводу герой советского фильма «Доживем до понедельника».
Эта историческая пустота, провал в событийной цепи может пожрать целую человеческую жизнь, заставив людей впустую растратить свои таланты и способности, хотя «пустота исторического времени» может быть для многих наполнена личным счастьем, индивидуальными достижениями и маленькими, но все равно важными событиями. Времена исторические, напротив, не балуют нас комфортом и благополучием. «Чем столетье интересней для историка, тем для современника печальней!» – писал Николай Глазков. Да и с исторической точки зрения пустота консервативных и реакционных эпох лишь кажущаяся. В этот самый период происходит накопление сил, формирование идей, тенденций и личностей, которым еще предстоит сыграть свою роль в тот момент, когда история снова, как всегда – неприятным и резким рывком – возобновит поступательное движение. На протяжении двух десятилетий миллионы людей сопротивлялись неолиберализму – организованно и стихийно, осознанно и бессознательно, эффективно и бестолково. Это сопротивление, то и дело терпевшее неудачу, закладывало основу для исторического перелома, которому предстояло свершиться позднее. 2011 год оказался продолжением, повторением и одновременно – зеркальной противоположностью 1989 года.
Тогда демократическая энергия масс, разрушив консервативные режимы, правившие Восточной Европой под коммунистическими знаменами, открыла путь глобальной капиталистической реставрации, мировому господству неолиберализма. Революционный импульс 1917 года был грандиозной силы, он оказался настолько мощным, что даже на излете продолжал поддерживать жизнеспособность бюрократической позднесоветской системы, которая сама же работала над его подавлением. Неолиберализм не обладал подобной динамикой. Даже провозглашая созидательные лозунги, он разрушал общество, дезорганизуя и обрывая связи между людьми, уничтожая базовые механизмы солидарности, без которых не может выжить никакое общество, включая капиталистическое. И закономерным образом два десятилетия неолиберального порядка сделали новую революцию не только возможной, но и необходимой.
Для того чтобы выйти из тупика, в который зашел социалистический эксперимент ХХ века, исторически неизбежным стало движение вспять. Реакция была закономерна, но от этого не менее болезненна и разрушительна. Может быть даже наоборот, ведь осознание тупика, в котором оказалась к концу ХХ века социалистическая мысль и практика, деморализовало левых во всем мире, подорвало их способность к сопротивлению. Это осознание приняло форму идейной самоликвидации, когда капитуляция перед силами буржуазного порядка выступила в качестве ответа на исторические вопросы движения, в виде способности извлечь уроки из прошедших событий. Логика капитала представала не только для его адептов, но и для многих его противников в качестве единственно возможной логики здравого смыла, противостоять которой могла мечта и утопия, но никак не актуальная политическая программа. Капитализм победил, чтобы потерпеть сокрушительное поражение. Он разбился не о сопротивление своих противников, не о железную волю организованного пролетариата, а о собственные противоречия, которые теперь никто не сдерживал, не регулировал и почти никто уже не разоблачал.
Триумф неолиберализма создал условия для его крушения. Мир вступил в новую революционную эпоху. «Прощайте «антифашизм», «парады гордости» и «радикальная зоозащита», – иронизировали авторы левого белорусского журнала «Прасвет», – старая добрая классовая борьба официально вступила в свои права, и все остальное… будет выглядеть как-то глуповато». 263 Как всегда бывает, переход от общественной пассивности к массовым мобилизациям был неожиданным, а обстоятельства, при которых это происходило, разительно отличались от ожидаемых. Историческое знание позволяет нам заглядывать за горизонт текущего момента, осознавая его значение и место в общем процессе хаотической самоорганизации, но оно же запутывает нас, создавая идеализированный и упрощенный образ событий прошлого, по аналогии с которыми мы пытаемся оценивать опыт нашего настоящего.
Идеологи, черпающие свои представления о революции в исторических повествованиях и в трудах других, более ранних идеологов, неминуемо и неизменно оказываются «обмануты» реальным революционным процессом, ведь он тем и отличается от повседневности, что не вписывается в заранее заготовленные рамки. Подводя итоги первой волны политического кризиса в России, Анна Очкина писала весной 2012 года: «Социальный хаос – это не природная стихия, сметающая на своем пути все, что построил человек, это сбой во взаимодействии самих людей между собой и обществом, накопление массы «странных» и неадекватных действий до критической. Наводнение смывает город, извержение вулкана сжигает людей и поселения, ураган сметает жилища с лица земли. Природное уничтожает социальное, а социальная стихия придает социальному бытию новое содержание, неподвластное старому порядку, что и создает хаос. Люди противостоят друг другу, и не только друг другу, но и себе прежним, связанным с прежними условиями и привычками жизни. Хаос поглощает порядок, создавая новые мотивации, новые вызовы и – через миллиарды частных решений и поступков – новый порядок. Социальный хаос – это временное и содержательное рассогласование субъективного и объективного факторов истории».
Задача политика состоит в том, чтобы своими сознательными действиями внести элементы порядка в хаотический процесс, согласовать субъективное действие с объективными возможностями. Говоря словами Шекспира, «вправить вывихнутый век». Сделать это можно лишь одним способом – повернувшись лицом к процессу перемен и осмысливая его логику изнутри, думать, не прекращая действовать, и действовать, не переставая думать. Идеологическая обработка революционной истории всегда спрямляет развитие событий, задним числом демонстрируя нам как «очевидную» и «естественную» ту логическую связь между событиями, которая была совершенно не очевидна многим современникам.
Люди, в «спокойные» эпохи совершенно искренне считавшие себя сторонниками революционных преобразований, столкнувшись с реальностью революционного хаоса, противоречивостью и «нелинейностью» происходящего, впадают в панику, превращаются из поборников перемен в их критиков. Они не выдерживают столкновения с реальностью Истории, оказываются не готовы взять на себя ответственность за действие или, порой, за ответственное бездействие, когда условием долгосрочного успеха становится именно отказ от участия в мелочной суете амбиций, в политических проектах, акциях или коалициях, популярных сегодня, но обреченных на крах завтра. Прогнозы, становящиеся реальностью в политической жизни, реализуются через действия людей, когда миллионы субъективных интересов, потребностей и мнений сливаются в коллективную волю. Подобное соединение требует гигантской работы и постоянных усилий идеологов, активистов, политиков, совместно превращающих свои опыт и знание в основу революционного проекта, которому предстоит изменить мир. Политическое сознание масс рождается, трансформируется и развивается в этом процессе. Так формируется знаменитый «субъективный фактор», на отсутствие которого упорно жалуются резонеры политического оппортунизма и грустно-возвышенные поэты радикального сектантства. Субъективный фактор, как и коллективный субъект никогда и нигде не возникают сами собой, они должны быть «сделаны», но сделаны не из программных лозунгов и карьеристских амбиций, а из борьбы, ведущейся на всех уровнях общественной жизни.
Неолиберализм в глобальном масштабе подготовил условия для революции и сделал ее неизбежной. Но мировой кризис, поразив множество разных обществ с различными социальными условиями, традициями, институтами и культурными практиками, расщепляет эту общечеловеческую драму на множество сюжетов, каждый из которых будет иметь собственных героев и собственную развязку. В конечном счете, эти раздельные потоки событий сольются в единой реке истории, но прежде, чем это случится, каждое общество обречено пройти собственные испытания на пути к переменам. Стержнем этого сюжета остается борьба за власть, суть которой состоит не в соперничестве политиков и партий, стремящихся разделить министерские посты, а в реальном контроле за государством, его институтами, инструментами контроля и принуждения. Разрушая их, революция создает для общества момент свободы, который должен быть превращен в акт коллективного творчества и созидания. Однако новый мир не возникает сам собой, не порождается стихийным протестом и бессистемным сопротивлением. Революция нуждается в сознательном действии, в организации, в политике.
Левые силы в начале XXI века продемонстрировали полную неспособность не только подняться до уровня своей исторической ответственности, но даже осознать ее. Но это не отменяет общественную потребность в новой социалистической политике. Революция представляет собой слом привычных норм, стереотипов, стандартов и «дискурсов». И чем глубже в социальном отношении эта революция, тем масштабнее и драматичнее слом. Потому почти каждая сколько-нибудь значимая в историческом масштабе революция непременно оказывается в глазах «теоретиков» – «неправильной революцией», ибо противоречит не только прежним консервативным нормам, но и сложившимся, устоявшимся, законсервировавшимся, окостеневшим представлениям о «революции». Кроме того, революция всегда маргинализирует интеллектуалов. Здесь кажущееся противоречие: во главе революций или, по крайней мере, в их активе мы видим именно интеллектуалов. Они очень часто оказываются вождями, идеологами, теоретиками и даже технократами нового режима, но делают революцию именно массы.
А массы состоят отнюдь не из интеллектуалов. И если бы они жили и вели бы себя как интеллектуалы, полностью в соответствии с их стандартами, правилами, представлениями, то зачем вообще были бы нужны интеллектуалы, как особая социо-профессиональная и культурная группа? Поэтому закономерно, что в этом качестве, как особая общественная группа, интеллектуалы оттесняются на обочину, теряют влияние, авторитет, а часто и социальный смысл своего существования. Другой вопрос, что те конкретные мыслители, теоретики, интеллектуальные практики, которые это осознают и принимают, как раз и оказываются тем самым «революционным авангардом».
Отсюда, собственно, и происходят известные грубые высказывания Ленина об интеллигенции, произнесенные в 1918-20 годах и резко контрастирующие не только с его собственным культурным background’ ом, но и с его же представлениями 1903-04 годов. Грамши предлагал разрешить данное противоречие, формируя фигуру «органического интеллектуала», который говорит не от своего имени и не от имени «сообщества» (пусть и «левого», «критически мыслящего» и проч.), а от имени класса. Добавим к этому, что поддерживать абстрактную или уже совершенную в прошлом революцию, дело несложное, приятное, часто престижное и не предполагающее никакой личной ответственности, морального или практического риска. Выглядеть «радикалом» и «революционером» в консервативном обществе довольно удобно, если сформировалась соответствующая ниша. То, что эти люди на деле являются в лучшем случае реформистами, а чаще просто представляют нам еще один, пусть и менее массовый, отчасти элитарный (и потому более престижный, не всем доступный) вид конформистского поведения, остается фактом скрытым не только для публики, но и для самих персонажей, поскольку повседневная действительность не требует поступков, которые бы такое противоречие обнаруживали. Пока не началась революция по-настоящему. Не удивительно поэтому, что многие люди, искренне считавшие себя революционерами и радикалами, вдруг примыкают к консервативному или даже контрреволюционному лагерю, как только начи
наются реальные революционные события (подобную трансформацию мы наблюдали не только в 1917 году, но и в Венесуэле начала 2000-х). Тут вспоминается известная история Сергея Булгакова, который в октябре 1905 года выступил в Киеве на революционном митинге, но почувствовал «сатанинское дыхание толпы» и к вечеру вернулся домой убежденным контрреволюционером. Специфика нынешней нашей ситуации, однако, в том, что обычно такие трансформации происходят по мере развития революционного процесса и его социального углубления, радикализации, а у нас все только начинается, но люди уже перешли в лагерь самой отвратительной реакции. Изучая историю революций прошлого, марксистский историк неизменно останавливал внимание на изучении объективных и субъективных предпосылок свершившегося переворота. И если в качестве объективных предпосылок «принимались» и уровень экономического развития, и специфика социальных структур и противоречия интересов между классами и социальными группами общества, то важнейшей субъективной предпосылкой неизменно выступало наличие революционной партии. Исходя из той же логики, строили свою политическую стратегию левые организации. Опыт 1917 года оставался принципиальным образцом, независимо от того, как оценивало то или иное течение итоги революции.
Как бы критически ни относились, например, троцкисты к сталинской версии истории большевизма, в данном вопросе у них разногласий не было. Именно наличие большевистской партии как революционного авангарда сделало возможным Октябрьский переворот. Напрашивавшийся отсюда вывод был прост и очевиден. Революционная партия должна быть создана заранее, так сказать «заготовлена впрок», на случай революции. В нужный момент она займет свое место на сцене истории и выполнит свою миссию. Именно строительство революционной партии в нереволюционной обстановке было главной головной болью и главной заботой тысяч радикальных молодых людей, мечтавших внести свой вклад в дело преобразования мира. Наиболее частым результатом подобных усилий оказывалось возникновение более или менее крупной секты, порой довольно успешно готовящей кадры для будущей борьбы, но куда менее успешно в общественной борьбе участвующей. Но можно ли построить революционную партию в эпоху реакции? История дает нам немало примеров того, как левым организациям удавалось успешно пережить периоды реакции, сохранить себя (хотя никогда это не давалось легко и без потерь).
Однако мы не знаем ни одного примера того, чтобы партию или движение в условиях реакции удалось построить. Больше того, необходимость «сохранения огня» диктует радикальным левым определенные правила поведения, закрепляющиеся в соответствующей коллективной психологии и навыках. Левые становятся политическими интровертами. Именно в этом, а не в идеологическом догматизме следует искать корень сектантства. Чтобы сохранить революционный дух в атмосфере мещанского спокойствия, в условиях буржуазной повседневности и господства совершенно иных ценностей, приходилось замыкаться от общества, отгораживаться от внешнего мира, и тем самым изначально обрекать себя на политическую неэффективность.
Эта внешняя неэффективность левых была оборотной стороной успешного решения ими внутренних задач (самовоспроизводство, «поддержание огня»). Но чем лучше решались соответствующие «внутренние» задачи, тем меньше были способны сформированные соответствующим образом активисты и лидеры к решению новых, «внешних» задач, когда общественная ситуация менялась и эти задачи выходили на передний план. Диалектическим образом, чем более успешно развивалась та или иная радикальная группа в «обычное» время, тем менее дееспособной она оказывалась в революционной ситуации. Там, где революционные события действительно начинали, в конце концов, происходить, марксистские секты либо не играли в них особой роли, либо оказывались на обочине, а порой даже выступали критиками революционного процесса, обвиняя его лидеров во всех смертных грехах, а саму революцию клеймя как неправильную и ненастоящую.
Так было в Латинской Америке начала 2000-х годов. А революции 2011 года в Арабском Мире и вовсе вызвали в рядах борцов за последовательную марксистскую программу смесь растерянности, страха и возмущения. Впрочем, далеко не всегда усилия по строительству партии оказывались бесполезными. Во многих случаях возникали организации с радикальной программой, вполне дееспособные и влиятельные. Другой вопрос, насколько они соответствовали тому идеалу революционной партии, ради которого все затевалось. И дело не только в официальной партийной доктрине. С точки зрения идейной доктрины, меньшевики были такими же революционерами и не менее последовательными социалистами, чем большевики. То же можно сказать и про русских социалистов-революционеров, причем не только левых. Опыт Кубы в 1958-59 годах не менее показателен – официальная коммунистическая партия «прозевала» революционный переворот.
Отдельные ее члены приняли участие в борьбе Че Гевары и Фиделя Кастро, но партия как таковая оказалась в стороне от событий, так же как и компартия Никарагуа оказалась «вне игры», когда началась Сандинистская революция. В начале 2000-х годов итальянская Партия коммунистического возрождения (Rifondazione Communista) выступала в качестве образца последовательной антикапиталистической силы, выводящей на улицы толпы молодых людей, распевающих революционные песни. Однако стоило Rifondazione приблизиться к власти, как начались обычные беспринципные компромиссы, итогом которых была позорная поддержка неолиберальной политики, проводимой правительством Романо Проди. Результатом такого курса было крушение не только самой Rifondazione, но и всего левого фланга в Италии, тяжелая моральная травма для остальных левых в Европе. Партийная доктрина говорит нам не о том, чем является организация на самом деле, но лишь о том, чем она хочет казаться, в том числе и в глазах собственных активистов и сторонников. Революционные партии, действительно сыгравшие свою роль в истории, отличались от своих провалившихся двойников не риторикой официальных документов, а повседневной практикой, не уровнем марксистской ортодоксии, а качеством марксистского анализа.
Если говорить о практике, то принципиальное значение здесь имело именно наличие актива, не только постоянно занятого какой-то политической деятельностью, но и обладающего определенным совместным политическим опытом, коллективным сознанием, даже своего рода политической интуицией. Именно такая партия может быть демократической и сплоченной одновременно. Ее члены и сторонники не ждут приказа сверху, не тратят время в бесконечных дискуссиях, а формируют политическую линию в процессе действия снизу, что не мешает им действовать солидарно, скоординировано, разрешая свои разногласия по ходу борьбы. В свою очередь, революционное руководство – это не только опора на анализ, но и способность чувствовать массы, даже предчувствовать развитие их настроений, это не только алгебра, но и вдохновение. Перед нами организация, где доверие к лидерам опирается на совместное переживание текущего политического момента, где авторитет теоретиков основывается на их увлеченности практической деятельностью.
Все эти качества вырабатываются не в ходе повседневной работы в буржуазных парламентах, но и не во время сектантских дебатов. И если, как показывает опыт прошлого, штудирование теоретических работ, изучение книг и привычка к анализу могут сформировать отдельных политических интеллектуалов, способных неожиданно (порой для самих себя) превратиться из теоретиков в практиков и лидеров, то актив таким образом сформироваться не может. Активистская культура формируется только непосредственной деятельностью, ее, как и рабочую профессию, нельзя выучить по книгам. Стремление построить революционную партию заранее, без и вне революционной практики опирается на дурно понятый опыт большевизма, перетолкованный советскими начетчиками от «истории партии».
Уже в 1923 году Дьердь Лукач в книге «История и классовое сознание» писал: «организация в гораздо большей мере является следствием, нежели предпосылкой революционного процесса, точно так же, как и сам пролетариат может конституироваться в класс лишь в процессе и благодаря процессу. В подобном процессе, который партия не может ни вызвать к жизни, ни миновать, ей выпадает поэтому возвышенная роль – быть носительницей классового сознания пролетариата, совестью его исторической миссии». В официальном советском марксизме, а в результате, и в партиях Коммунистического Интернационала, однако, восторжествовали совершенно иные взгляды. Правильно построенная и организованная партия представлялась обязательной «субъективной предпосылкой» революции, без наличия которой даже и попытку общественного преобразования предпринимать не имеет смысл. В результате любая революционная борьба сводилась в первую очередь к «интровертным» усилиям по организации партии.
Этот подход, превратившийся в общее место марксизма к концу 1930-х годов, поставил под сомнение уже Эрнесто Че Гевара, заметив, что «не всегда нужно ждать, пока созреют все условия для революции: повстанческий центр может сам их создать». 266 По мнению Че, субъективные предпосылки революции могут складываться в процессе самой революции. В данном случае Че, как ни странно, был недостаточно радикален. Не только могут, но и должны. И никаким иным образом «сложиться», «развиться» и «созреть» не смогут. Революционная партия является не предпосылкой, а продуктом революционного процесса. Вне его партия создана может быть, но – не революционная. И вполне естественно, что когда прекращается революционная практика, через некоторое время утрачивается партией и соответствующий «навык». Независимо от того, что написано на знаменах, какие традиции воплощены в идеологии и доктрине, организация эволюционирует, становясь в лучшем случае реформистской. В чем, кстати, нет никакой трагедии – реформистское закрепление результатов революции может быть вполне осознанной, исторически важной задачей (как новая экономическая политика Ленина была не только отступлением от «военного коммунизма», но и попыткой консолидировать его наиболее важные, позитивные и значимые, с точки зрения будущего социалистического развития, результаты).
Сколько бы революционеры ни говорили о подготовке к грядущей борьбе и необходимости общественного переворота, к моменту этого переворота они никогда не будут готовы и соответствующим образом «предварительно» организованы. К тому же переход масс от пассивности к активной борьбе происходит быстро, внезапно и порой неожиданно для самих масс. Постоянно ожидаемый и предсказываемый левыми идеологами, этот протест столь же постоянно откладывается, а чудеса терпения, демонстрируемые народом, сводят на нет любые рациональные прогнозы социального действия, вплоть до момента, когда все вдруг, сразу и резко меняется. Пассивность большинства составляет на «низовом уровне» сущность реакционной эпохи. Французский историк Луи Эритье писал, что после поражения Великой Революции, совершивший ее народ «впал в летаргический сон». 267 Именно внезапность и быстроту перехода от пассивности к восстанию считает Эритье важнейшей характеристикой революции, которая есть «ни что иное, как быстрое разряжение долго сдерживаемого гнева и возмущения против установившихся несправедливостей жизни; это есть открытое проявление скованного раньше негодования против тех притеснений, того гнета, который выносил народ целые столетия». 268 Великая Французская революция началась без якобинцев (первоначальный Якобинский клуб имел мало общего с партией Сен-Жюста и Робеспьера), европейские революции 1848 года развернулись стихийно в условиях очевидной слабости республиканских движений, не говоря уже о пролетарских партиях, которых тогда вообще не было. Революции начала XXI века в Венесуэле и Боливии не были результатом партийной деятельности, а их политическая программа в большей степени формулировалась стихийными массовыми движениями (другой вопрос – хорошо это или плохо).
И наконец, сегодняшние Арабские Революции происходят в обществе, где не только нет влиятельных левых партий, но даже на уровне интеллектуальной дискуссии левые остаются на заднем плане. Это отнюдь не мешает рабочим бастовать, а жителям пригородов стихийно создавать некое подобие Советов. Исход революции зависит от того, сумеют ли сами активисты, осмысливая собственный опыт, двинуться в сторону политической организации, отстаивающей интересы масс (если не по Ленину, то хотя бы по Робеспьеру). И смогут ли сторонники левых идей, которых несмотря ни на что в Арабском Мире немало, организоваться и найти свое место в водовороте событий. Как же, однако, быть с опытом русского большевизма, который принято интерпретировать в качестве классического примера создания «субъективной предпосылки» для грядущей революции? Как ни странно, история России или Китая на этом фоне не только не является исключением, но, напротив, очень хорошо подтверждает общее правило. Большевизм, безусловно, был уже сложившимся течением в 1917 году, но сам он был порождением другой революции – 1905 года. Именно общественный подъем, начавшийся в России уже в 1903 году, превратил социал-демократические группы и кружки в реальную политическую силу, именно активисты, прошедшие школу Первой революции, создали костяк партии, придав ей сплоченность и устойчивость. И, тем не менее, в 1917 году «левая альтернатива» отнюдь не существовала в России в «готовом виде». Вернее, в таком «готовом виде» она существовала в мозгу одного единственного человека – Ленина, может быть еще Троцкого с Луначарским.
«Старые» партийные кадры настроены были крайне умеренно и с опаской принимали радикальные требования вернувшегося из эмиграции Ленина. Именно приход в партию массы новых членов и активистов переломил ситуацию, сделав Октябрь возможным не только технически, но и политически. Таким же точно образом Коммунистическая партия Китая, пришедшая к власти в 1949 году, была не только плодом организационных усилий Мао и его окружения, но и продуктом длительного революционного процесса, который развивался в стране с 1911 года. Создание левой партии, независимой от капитала – объективное условие успеха социальных преобразований. Но это отнюдь не то условие, без которого революция не может произойти, и тем более – начаться. На первых порах общественное движение неминуемо является рыхлым, его сознание запутанным и противоречивым, а его программа невнятной. Восставшая улица оказывается «безъязыкой», не находя слов не только для того, чтобы выразить свои потребности, но и для того чтобы их хотя бы сформулировать для самой себя. Гнев и обида остаются единственно внятными эмоциями, которые, по крайней мере, удается ясно артикулировать. Но именно эта потребность выразить и сформулировать собственную мысль, осознать собственные интересы и найти правильные формы для их защиты порождает объективный спрос на политическую партию. «Политику в серьезном смысле слова могут делать только массы, – писал Ленин, – а масса беспартийная и не идущая за крепкой партией есть масса распыленная, бессознательная, не способная к выдержке и превращающаяся в игрушку ловких политиканов, которые являются всегда «вовремя» из господствующих классов для использования «подходящих случаев». Как выразился Александр Шубин, суммируя ленинскую мысль, от партии «исходит организованность, которая все глубже проникает в тело стихии».
Однако пока нет массы, пока нет стихийного движения, нет и той политической почвы, площадки, на которой единственно только и может сформироваться последовательно социалистическая организация. А попытки создать ее «заранее», без соответствующей практики и без взаимодействия с радикализирующимися массами, напоминают знаменитый анекдот про сумасшедших, которые прыгают с вышки в бассейн, надеясь, что главный врач рано или поздно пустит туда воду. Содержание современной эпохи состоит не только в преобразовании консервативных структур и институтов, отживших свой век и загоняющих социальное развитие в тупик перманентного кризиса, но и в том, чтобы преодолеть отжившие формы самого левого движения, общественной идеологии и социальной организации. Из осознания новой реальности и новых исторических задач формируется сила, соответствующая задачам революционной эпохи.
Это происходит болезненно, мучительно медленно, через ошибки, трудности и поражения. Но это происходит. «Оркестр, занятый настройкой, которую каждый инструмент осуществляет самостоятельно, создает впечатление самой ужасной какофонии; однако эта настройка является условием того, чтобы оркестр действовал как единый инструмент», – писал Антонио Грамши в «Тюремных тетрадях».
Б. Ю. Кагарлицкий
Другие новости и статьи
« Моральный кризис в России: версии С.Ю. Глазьева и В.Г. Распутина
Теоретические модели революций индустриального общества »
Запись создана: Среда, 27 Май 2020 в 0:02 и находится в рубриках Новости.
Темы Обозника:
COVID-19 В.В. Головинский ВМФ Первая мировая война Р.А. Дорофеев Россия СССР Транспорт Шойгу армия архив война вооружение выплаты горючее денежное довольствие деньги жилье защита здоровье имущество история квартиры коррупция медикаменты медицина минобороны наука обеспечение обмундирование оборона образование обучение охрана патриотизм пенсии подготовка помощь право призыв продовольствие расквартирование ремонт реформа сердюков служба спецоперация сталин строительство техника управление финансы флот эвакуация экономика

Комментарии